Арктогея - философский портал
Виктория Кузнецова: Религиозные смыслы стихотворения Александра Твардовского "Я убит подо Ржевом"
    7 апреля 2015, 20:00
 
Виктория Кузнецова

Религиозные смыслы стихотворения Александра Твардовского "Я убит подо Ржевом"

В самом факте появления в печати в 1946 году известного стихотворения Александра Твардовского, написанного по впечатлениям поэта на Калининском фронте в 1942 году, есть уже загадка. Цензура ли военного времени его не допускала в печать, сам ли поэт не спешил с публикацией, неизвестно…

Первая же строка, ставшая хрестоматийной, сразу задает тексту некую нереальность, условность: "Я убит подо Ржевом" - у этого "я" нет имени, отчества, фамилии, но это "я" говорит от имени погибшего воина именно здесь, на "Ржевском выступе" войны. Воин убит, но словно "вещает " из загробного мира. Это речь мертвого - к живыми, рассказ, о том, как пришла его смерть, и перечисление подробностей ее схоже со статистическим отчетом. Это монолог никому неизвестного человека. Безымянен не только он - но само место его гибели - некое "безымянное болото" на карте военных действий, да он и не знает точного географического расположения своей части - вокруг нет ни населенного пункта, ни другого ориентира. Для солдата важнее помнить военные детали "В пятой роте, на левом, при жестоком налете", именно их фиксирует его сознание, и именно они воссоздают явь происходившего. Это ориентиры общего характера, которые он мог видеть.

Героический пафос стихотворения в самом его начале поэтом намеренно снижен: убит воин не в открытом бою, а при авианалете. И болото без названия, и вражеский налет на него почему-то обыденно, нелепо жесток - эти "причинные" приметы гибели словно скрывают какую-то непонятную военную драму.

И вначале сдержанная сухость констатации факта перерастает в следующих двух строфах в ничем и никем, никакой "цензурой", не сдерживаемое чувство личной трагедии произошедшего:

Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки -
Точно в пропасть с обрыва -
И ни дна, ни покрышки.

Смерть пришла к нему внезапно, не исключено, что даже во сне. И этот конец жизни устрашает его этой своей обреченностью: все произошло почти мгновенно, внезапно, и никто об этом не узнает: он просто "пропал без вести". Его не положили в гроб, не предали его тело земле, не упокоили кости. Он возвратился в пространство земли в хаосе, без какой-либо последней человеческой заботы. И эти слова "ни дна, ни покрышки", имеющие в обиходе некое мистическое, заклинательное значение, он со скорбью переосмысливает и адресует своей безвестной судьбе.

И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки,
С гимнастерки моей.

Этому миру - эсхатологически - до конца его дней - убитый, можно сказать, исчезнувший в небытие воин, не оставил никому никаких примет своего существования: ни гимнастерки, ни петлички, ни лычки: уже никто и никогда не узнает, кто он был, в каких войсках служил, кто был по званию. И вот от человеческой жизни, от его, по-видимому, напрасной смерти, горькой судьбины, не остается НИЧЕГО. Только пустота пропасти, куда он вошел и канул. Он - стал тенью, он - без вести пропавший, его нет теперь ни среди живых, ни среди мертвых.

Воин остается воином, и он продолжает стоять там, где поставлен на посту, стоически утверждая и возвышая свой голос, все же пытаясь определить "место" своему телу в земле, а душой поднимаясь в наземную явь. И его голос из другого мира приобретает метафизическое звучание. Все это вмещено Твардовским в одно большое предложение:

Я - где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;

Он чувствует себя жертвенным телом, "растворенным в земле", он становится просто кормом для корней, и оттого из его крови и плоти позже взрастет урожай. Его тело уже стало тем зерном, которое, по Евангелию, умерло, чтобы стать колосом, продолжиться в новом, ином качестве. Да, он теперь под землей, в персти земной, но вместе с тем и над ней, в воздухе и звуках сельского и городского миров. Теперь его существом пронизано все мироздание, весь человеком и Богом созданный космос жизни:

Я - где крик петушиный
На заре по росе;
Я - где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке
Речка травы прядет, -
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.

И строфы, идущие друг за другом, и эпитеты, контрастируют друг с другом: "корни слепые - во тьме", но рожь с облачком пыли не просто "волнуется", а "ходит". Этим космическим, природным динамизмом отмечена вся эта часть, определяющая пространство. И этот метафоричный, высокий, красивый строй отдельных частей предложения в его конце неизбежно заострен и замкнут на ту же печаль, он итожит человечью драму и боль: а ведь погибший - чей-то сын, раз мать - сюда - на поминки все равно - не придет, прийти не сможет. Это образ страдающей, не нашедшей покоя души. И куда же делись тело и душа "исчезнувшего", без вести пропавшего: корни - "ищут", рожь - "ходит", петух - "кричит", машины - "рвут воздух", речка - "прядет"?

И в следующей строфе уже от того "непокоя" он будто кричит, повышая тон на предельную громкость, он хочет быть улышанным:

Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград?

Солдат намеренно хочет отослать нас к военной хронике? Или хочет сказать о чем-то большем?. И это не просьба, не вопрос лишь, но утверждение видимой только им, единой большой фронтовой полосы "Ржев-Сталинград". И там на одном его конце - громко "озвученный" подвиг города с "громким" именем вождя, а на другом - безвестные, жестокие бои и людские потери в безвестных болотах. Фронт для бойца еще и единая большая рана на теле земли: "Фронт горел, не стихая, как на теле рубец". Он будто воспаряет над смертью, над пространством, и снова вопрошает живых, не зная еще точно (в июле 1942г.) исход сражения, битвы. В его вопросе сожалеющая тревога за маленький город:

"Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?"

Военная история дает нам сегодня бесчисленные свидетельства к этому вопросу "наш ли наконец?". Как у фашистов "Ржев - трамплин на Москву", "Ржев - краеугольный камень Восточного фронта", так и неоднократные приказы Ставки "бомбить", "взять не позднее такого-то числа".

Герой стихотворения Твардовского ясно понимает, что исход войны решается сейчас - летом 1942 года. И он, убитый, словно продолжает воевать в одном строю со всеми, ему важно знать: "Удержались ли наши, там, на среднем Дону?.." Он чувствует эту всеобщую связаность событий. Это все для него один фронт: Ржев - Средний Дон - Волга (Сталинград).

Этот месяц был страшен,
Было всё на кону.

Нет никаких "безвестных", отдельно взятых боев отдельных воинских соединений, есть только одно " всё на кону", общее для всех.

Неужели до осени
Был за ним уже Дон,
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?

В период ожесточенных боев и отступлений Илья Эренбург писал: "Немецкие танки прорвались к степям Средней России... Отгоните немцев от Дона!" В июле создается фронт за фронтом, возникают новые направления боевых действий. Но остановить врага не удается, наши войска ведут тяжелые бои и отступают. Враг силен и страшен. 28 июля обнародован приказ Сталина № 277 "Ни шагу назад!". Никто не знал, что будет дальше.

И дальше в стихотворении пульсируют эмоции вопросов и восклицаний:

Нет, неправда. Задачи
Той не выполнил враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому - как?

И тут впервые "я" сливается с "мы", со всеми павшими за Родину. И поэт доносит нам их смирение судьбе: "На земле на поверке выкликают не нас. Нам свои боевые не носить ордена", и сердечен их всё продолжающийся диалог с живыми:

Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос,
Вы должны его знать.

И вот просто "мать" в начале стихотворения становиться Родиной! Вот какая мать - не придет к ним на поминки в безымянное болото. Смысл родства здесь аполитичен, он иной. И вот за нее-то, за Родину-Жизнь, за продолжение рода и нужно было им умереть, такой ценой ее спасти. И именно эти-то узы родства порождают невидимую связь мира живых с миром мертвых, и только потому и возможен здесь - диалог, иначе, в режиме комммунистической идеологии, это будет либо сеансом спирита, либо насмешкой атеиста. Эта священная война была очень религиозна по духу, не по партийному билету. И не случайно позже появляется обращение "братья":

Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье -
Эта кара страшна.

Души убитых братьев завещают, заклинают и обязывают братьев - живых. Они звучат так, словно духи славянских мертвых воинов разговаривают с живыми в капище. И потому "безвестье", "неназванность", становятся относительными, приобретает мнимость вышеупомянутая "пропасть беспамятства".

Следующая строфа - словно неожиданный разрыв гранаты - возвращает в лето сорок второго, к пародоксальному "Я зарыт без могилы", к трагичности произошедшего, к неповторимой, единственной человечьей жизни и судьбе. Это не голос отчаяния того, кто пал напрасной жертвой, кто был "проклят и убит", нет. Это голос религиозного человека, через смирение - первую ступень добродетели - обретшего спасение души, равно как и спасительное знание о чем-то большем, сокровенном, не выговоренном ни в официальных сводках Совинформбюро, ни в эмоциональных плакатах и фильмах:

Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, дано
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.

Там, за чертой смерти, душа знает о том подлинном большем, что объединяет весь народ в этой священной войне - "наша вера". Это и нравственные критерии, привычность и ясность которых стала теперь выверена именно войной, борьбой за родину-мать. Воевали не за чьи-то лозунги левых или правых. И павший утверждает живых, воюющих, именно в этой, общей, вере.

Но он - не знает и не может знать того, что же было потом, после его гибели, с фронтом, со страной. Ему, в этом высшем, мужественном смирении видится некая предельная точка войны, этого противостояния, когда уже могут быть потеряны и Москва, и Дон, и Волга.

Братья, может быть вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.

И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До пределов Европы.

Умирать за Родину - разве это пораженчество? В интонации строф суровый и горький стоицизм, мужество русской самоотверженности и русского духа. Это понимаешь только тогда, когда осознаешь, что "до предела Европы" - это значит до Уральских гор. Еще было куда отступать, и было за что драться. Даже если бы и пришлось отступить так далеко - русский солдат все равно бы дрался! И следующие строки звучат подлинным реквием русскому отступлению начала войны. Именно Урал, не Москва, видится ему той "последней пядью" на дороге военной", после оставления которой "шагнувшую вспять ногу некуда ставить":

Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.

И павший солдат в своем предчувствии победы, когда врага, наконец, повернули на Запад, назад, спрашивает: "Может быть, побратимы, и Смоленск уже взят?" Его душа будто не знает и не может знать покоя, пока идет эта война.

И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть. Да исполнится
Слово клятвы святой!

Текст военной присяги в документах военного времени нигде не называется "святым". Твардовский вновь усиливает звучание религиозности происходящего: это не просто присяга, а именно сакральное действо - клятва, она святая, и - ее слова - непременно потому должны исполниться. Главное в текстах клятв тех дней - то же чувство кровного родства и готовность принести свою жизнь в жертву. Это ли не исповедание Христа, не готовность, пусть даже и мученически, пострадать за Него? Да и в самих солдатских "записках" перед атакой, перед боем "прошу считать меня коммунистом" не та ли же вера?

Но павшим дано только чувствовать сердцем этот, возможно, уже происходящий, поворот войны и позже - Победу. И вот воин скорбит лишь о том, что залпы победные не могут - хотя бы на миг - воскресить их, навеки "глухих" и "немых", что:

-"Если б мертвые, павшие, хоть бы плакать могли!". Речь идет о слезах радости:

О, товарищи верные,
Лишь тогда б на войне
Наше счастье безмерное
Вы постигли вполне.

Здесь и предчувствие христианского воскресения из мертвых в Соборном Богочеловеке, и "безмерного" умножение райской любви, до времени скрытого от всех.

Война соединила и "сравняла" жизнь и смерть, миры, обычно разделенные четкой границей. Для братьев "нет различья": "Те, что живы, что пали - были мы наравне!!" В этом мистическом равенстве неуместны упреки живым воинам, какой-либо их "долг" и чувство вины за произошедшее. У них одна сверхздача - за "дело святое", за Родину, "шагом дальше упасть".

Концовка стихотворения является также "заветной", сходной с древнейшим ритуальным "приказом долго жить", воин также завещает "жить" и жить "по заповедям":

И родимой отчизне - служить, "горевать - горделиво, (о павших), "ликовать - не хвастливо" (о Победе):

И беречь ее свято
Братья, счастье свое -
В память воина-брата,
Что погиб за нее.

Это завет возвышенного счастья, которое невозможно без служения Родине. Эта счастье самоценно и эта Отчизна происходит от святого слова "Отец", того самого, что пишется с большой буквы. Это святость святой памяти, образа того воина-брата, что отдал, согласно христианским представлениям, жизнь за други своя, ибо "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих."(Иоанна 15:13).

Среди пяти названных городов Ржев-Берлин-Смоленск-Сталинград-Москва - в стихотворении " Я убит подо Ржевом" территория Ржевского выступа и сам Ржев возникают не только как заглавное географическое поле битвы войны, но и как судьбоносное. И вот об этой "точке кипения", этом жесточайшем апогее Второй мировой войны, было написано стихотворение, отозвавшееся в народе не меньшим эхом популярности, чем "Жди меня" Константина Симонова. Да и само стихотворение, со множеством риторичных вопросов, повторов и возвратов к самой сердцевине и боли войны звучит как властное слово на некоем народном вече.

Твардовскому удалось сказать здесь о тех смыслах жизни и смерти, о которых в атеистическом государстве говорить было не принято. И на этом "вече" он провозглашает народ как одно целое, исторически единое, не поделенное на "здесь" и "там", "живых" и "умерших", что возводит нас к христианскому образу Вселенской Церкви, где у Бога все живы. Поэт будто проводит героя стихотворения через душевные мытарства "я-безвестности" в его начале к просветленной цельности упокоения в "мы-родстве", в "мы-памяти" в конце. Раз душа убитого может говорить, значит, душа существует! Равно как и связь между живыми и погибшими. Поэтические интуиции поэта оказались более глубоки, чем это представлялось ранее, они черпают смыслы из тех первородных глубоких вод, которые питали всё человечество во все века.


  
Материал распечатан с философского портала "Арктогея" http://arcto.ru
URL материала: http://arcto.ru/article/1643